Игорь Гамаюнов - Именем закона. Сборник № 2
И вот наступил День. День Второй. День Первый принес разлуку навсегда с матерью. День же Второй… предварял жизнь. Он часто возвращался после к тому дню — главному рубежу; знойному дню штиля и одуревшего в покое моря со стеклянной, покорной водой; вспоминая мягкий, мучнистый, прах пыльной дороги, высоченные пирамидальные тополя по краям ее и себя — возвращающегося домой с пляжа с кошелкой, полной крабов: зеленых «песчаников» и золотисто-коричневых «каменщиков», — в предвкушении, как будут они вариться на костерке в настоящей фашистской каске, найденной накануне в кустарнике; как начнут краснеть колючие панцири и как, отколупнув ногтем пленочку на сгибе клешни, он обнажит горячее, сладкое мясо и выдернет зубами первое нежное волоконце. А потом сварит мидий, наловленных еще утром, — целое ведро, набросав в отвар мяты. Вот и обед! И тетка будет довольна — как-никак, а сэкономили! А чтобы вовсе подобрела, принесет он ей к вечеру четыре ведра воды, пусть колонка почти за километр от дома. Ничего, на пользу. Он же хочет стать самым-самым сильным, и он станет таким! Кто из мальчишек доныривает до дна у старого пирса, где затопленная баржа? Только он! А там мало кто из взрослых сподобится, пятнадцать метров там глубина… А он — хоть бы что! Сглотнет слюну раз-другой, когда уши заломит, и все дела!
Тетка встретила его какой-то внезапной, пугающей лаской. Преувеличенно восхищалась крабами, обнимала за плечи, целуя в макушку; тут он заметил на ней выходное платье; волосы, обычно прихваченные грубым гребнем, обрели некое подобие прически; на ногах — узкие, с трудом втиснутые на толстые лодыжки туфли аспидно-черной лакировки — при такой-то жаре! Жгуче-малиновая помада на губах и легкий, неприятный запашок вина… А затем, войдя в дом, он узрел маленького человечка с насупленным узким личиком, коротко и деловито, как равному, кивнувшего ему. И пробежал внутри холодок пугающего предчувствия.
— Ты взрослый… — слышал он теткины слова, доносившиеся сквозь ее сентиментальные всхлипы. — Я тебя взрастила… Пора и свою жизнь устроить, Леша. И тебе в люди выходить надо…
— Детдом? — спросил он, зная — да, детдом.
— А нет, нет! Там… интернат называется. Хорошо там, ребятишки, весело. В Харькове это… Вот дядя Павел договорился уже. Директор — брат его, в обиду не даст…
«Никогда!» — кричало в нем все с болью, яростью и обреченностью, но он покорно выслушивал ее слова, сознавая: вот и конец маленького его счастья… Там тоже будет город, но другой — не в наступающих на море холмах, а на скучной, ровной земле. Да и не увидит он города за казенными стенами, где царят распорядок, учеба, зубрежка, злые подростки… А море останется здесь, и холмы, и крабы в расселинах скал, и раковины на прозрачной глубине, и старые шелковицы с гроздьями белых и сиреневых ягод… А потом словно ударило: дядя Павел… Кукла… Ситцевая занавесочка, серая громоздкая машина, солдаты, горохом посыпавшиеся из кузова…
— Хорошо, тетя, — сказал он. — В Харькове интересно.
Ах, какой восторг начался после этих слов, какой восторг! Даже тот, с узким личиком, хлопнув его по плечу, высказался: ты, мол, не теряйся, где наша не пропадала, вообще — умный пацан! А после мигнул тетке, и тетка, засмущавшись, сообщила вдруг, что постелет ему сегодня на улице — больно уж душно в доме… Он поначалу удивился: чего это она о ночлеге? — день еще стоит, жара… Ну да.
— Конечно, тетя, — сказал он.
Чинно пообедали. Втроем.
— А вы… — набравшись смелости, спросил он у узколицего, — в войну где были?
— В войну? — с неудовольствием оторвавшись от тарелки, переспросил тот. — Ну… далеко. А чего?
— А раньше бывали здесь?
— В Крыму? Ну… до войны когда-то…
Не тот дядя Павел… Тот не пришел. Кукла… Да, с куклой он пришел тогда к тетке; с куклой — ныне разломанной, распотрошенной, валяющейся в пыльном углу сарая. Какой-то выцветший, без руки клоун… Конечно! Еще несколько лет назад, следуя какому-то наитию, он распорол куклу, пытаясь найти в ней что-то… И нашел, кажется, клочок бумажки с непонятным рисунком. А где клочок? Выброшен?
Он встал из-за стола, поблагодарил тетку за обед и отправился к сараю. Стряхнув липучие, свалявшиеся нити паутины, взял клоуна. И в разрезе ветхой материи тут же увидел съеженную бумажку, облепленную опилками и обрывками линялых ниток.
Внезапно во дворе раздался голос тетки. Он отшвырнул останки куклы обратно в угол, сунул бумажку под майку и, отодвинув доску в стене, шмыгнул прочь. Привычно перемахнул через забор и улицей побрел к морю. У парапета железной дороги, проходившей вдоль городских пляжей, остановился. Достал из-под майки влажный от пота листок, развернул его. И увидел план: поселок, три дороги, расходящиеся от него, лес, кружок с надписью «валун», от которого вверх шла пунктирная черточка с обозначением «3 м» и стоял крестик. Все.
Для чего же нужен был так и не пришедшему дяде Павлу этот клочок бумаги? И что означает он? Поселок находился неподалеку от города, он, Алексей, бывал в нем. Знать бы раньше — наведался, посмотрел бы, что за валун… Но не пробуждалось сознание, не звало к действию, а теперь — времени нет, кончилось оно — время забав и бездумия…
Домой он вернулся к вечеру. Тетка, порядком уже захмелевшая, сменила навязчивую ласку на высокомерное снисхождение.
— Прошатался до ночи?.. А мне стелить? Ну-ка… Вон топчан под яблоней, одеяло… Сам давай устраивайся, не маленький, здоровенный лобище… Собирать тебя завтра еще весь день!
Завтра?!
— Почему завтра?! — вырвалось у него с ужасом. — Три дня еще до сентября…
— Завтра, — отрезала тетка и ушла.
Он лежал на топчане словно окаменев. Лежал долго. А потом расплакался. Беззвучно, всем нутром. Звезды ходили хороводами в глазах, мысли были ни о чем, и вспоминалось лишь сегодняшнее утреннее море — светлое, обновленное и тихое. Вспухал и мягко опадал песок под ногами, солнечные змеи переплетались, уходя в синь глубины, и он тоже шел за ними, как зачарованный.
Нет! Он встал, отогнав подступающий сон. Сон означал покорность. И если он заснет, то завтра утром будет бесповоротно поздно. Он подчинится. А разве так поступали сильные, прекрасные люди, о которых он читал? Нож у него был. Настоящий немецкий штык. Завернутый в тряпицу, хранившийся под скатом крыши. Вот он — грозно-тяжелый, остро отточенный… Он сунул его под цветастую подушку. Затем спеленал шерстяное одеяло в тугую скатку — пригодится.
Дверь в дом была заперта на внутренний крючок, но с крючком он справился легко, поддев его через щель заржавленным обломком ножовочного полотна.
Вошел, чутко прислушиваясь к дыханию спящих, раскрыл шкаф. Свет луны резко и бело отразился в зеркале, укрепленном на тыльной стороне дверцы.
Замер на миг, ощущая не страх, нет, — ожесточенное, расчетливое спокойствие умелого вора. Вытащил лежавший в самом низу старенький рюкзачок, взял свой свитер, куртку, пару носков и белье. Собрал со стола продукты. Методично и тихо. На тумбочке лежали часы узколицего, мутно зеленевшие фосфоресцирующим циферблатом. Он прихватил и их — украв в первый раз, но так, словно бы крал до этого все время. После, обшарив пиджак благодетеля, выгреб все деньги — шестьдесят рублей с мелочью. Раньше такая сумма показалась бы ему сущим богатством, теперь же — мелочью, бумажками, необходимыми для жизни. Чтобы поддержать свою маленькую жизнь, не унижаясь перед жизнью большой.
Постоял, раздумывая: все ли? Кажется, да, все.
Не скрипнув половицей, ступая с пяток на кончики пальцев, пригнувшись, прошел в горницу. Выпил крынку козьего молока — не хотел, но выпил. Впрок.
У ворот задержался. Знакомый двор, погруженный в ночь, обрел неизвестные, отчужденные черты. Три мазанки размыто белели в отдалении. Захотелось плакать. Снова. Но с этим он справился. К тому же надо было спешить. Через шесть-семь часов проснется тетка; и, как только ею будет осознан его побег, город станет ловушкой. Он должен успеть… Он должен сделать все, чтобы воплотилась дремлющая его мечта, властно пробудившаяся сегодня и позвавшая прочь отсюда. Он обязан как-то попасть в порт и сесть на корабль. И в трюме приехать в какие-нибудь расчудесные страны, где тоже обязательно будет море, и скалы, и крабы, но только все лучше, и люди лучше, и уж там он будет всем обязательно нужен…
В тени уличных деревьев он пробрался к набережной, нырнул в кустарник, заполонивший приморский газон, и начал пробираться к порту. А когда подобрался близко, застыл, пораженный внезапным открытием… Совершить задуманное оказалось невозможным. Днем порт выглядел иначе — доступным, шумным… Ночь же беспристрастно обозначила все выверенные границы его…
В порту сиял свет, высветляя подходы к сетчатой ограде, вдоль которой прохаживались какие-то люди… А корабли стояли далеко, и море вокруг них тоже ровно и продуманно освещалось, а пограничные прожекторы, бороздившие небо, вдруг неожиданно и коварно бросали свои лучи то на воду, то на берег.